Богатеет монастырь, тянутся к нему и от него вереницы телег с зерном, капустой и прочими плодами земли. Сосут божьи слуги кровинушку из окрестных деревень, скупают все на корню, берут в кабалу, а то и в крепостные за долги повадились записывать. Козу купят, воз турнепса закажут, и все, сиди седьмицу-другую без денег. Грызи брюкву, пока не сгнила. А коль не продашь — подстерегут дюжие монахи телегу на перекрестке, перевернут, товар потопчут да скажут, что мужик пьян был, в глаза долбился, потому и расшибся. Хочешь, не хочешь, а продашь купцам в халатах по назначенной цене…
Настолько похабные батюшки в силу вошли, что даже Таилису кукиши показывают, дескать, клали мы на ваши вольности, они в городских стенах заперты, а закон Божий — он везде. Дома городские покупать стали, мебель дорогую заказывают, халаты в три цвета носят, словно бляди какие. В общем, упыри, а не святые люди. Намедни, вон, снова приходили в Суру, опять медовую ссанину в уши обчеству лили, дескать, отпишите землю, перепишите вольности свои, вам же лучше будет, мужички! Всего-то жалких три дня в неделю на храм поработаете. Ну, самое большее, четыре! Зато Боженька все увидит, каждого в рай отведет без очереди.
Но обчество в Суре умное, его на таком фуфле не развести, на хромой козе не объехать и от мертвого хуя уши не пришить. Земля — святое, от земли с вольностями отказываться нельзя! Но монет в кошеле от стойкости этой не прибавляется… Еле-еле концы с концами сводятся, чем дальше, тем хуже.
Потому и люди тут злые. Хуже голодных крыс.
Но ничего, осталось немного. Самую чуточку потерпеть. Говорят, если все правильно сделал, то ничего и не почувствуешь. Раз, и все. Только ногами подергаешь немного.
Бертран хихикнул. Веселье, что зародилось где-то в животе, так и лезло наружу, перестоявшим тестом из миски.
Ох, посмеется он над всеми!
Парень свернул с дороги на тропу, еле заметную в потемках. Тропу видно не было, но Берти шел уверенно.
По той тропе любой житель Суры мог пройти хоть в туман, хоть в снегопад, хоть завязав глаза плотной суконкой.
Тропа кончалась у реки, на обрывистом берегу, на котором росло четыре ивы, посаженных еще первыми переселенцами. Ивы разрослись, раскинули могучие ветви… Под теми ветвями, что свисали пологами, будто в спальне какого бонома, на мягкой траве, много чего происходило! Такого, что вспомнить приятно, а вот детям не расскажешь. Разве что внукам прошамкаешь беззубым ртом — но поверят ли те выжившему из ума деду?
Бывали тут и они с Корин. Когда-то давно. В какой-то прошлой жизни. Никогда, наверное, и не бывшей.
Бертран вышел к поляне. Встал, прислушиваясь. Нет, ни стонов, ни охов, ни торопливого шепота уговоров. И славно. Никто не помешает.
Он хихикнул, зафыркал от смеха. Прокрадется какая парочка, сгорая от предвкушения запретного. А тут он висит, ногами болтает. И ворона на макушке, мертвый глаз долбит. Вот визгу-то будет! И больше никто и никогда не будет ходить этой тропой! Так им и надо!
Память, что так услужливо подсовывала картины, подвела. Ветвь, казавшаяся по памяти отлично подходившей для задумки, росла слишком далеко. И очень уж на ней было много листьев и веточек — не пробросить конец, обязательно запутается. Лезь потом на дерево, выпутывай… Смешно!
Походил, задрав голову.
— А вот и ты…
Волею то ли Пантократора, то ли просто злосчастной судьбы, нужная ветка оказалась на иве, что стояла у самого обрыва, нависая большей частью корней над течением — еще пару лет или добрый паводок, и упадет враскоряку. Вот в ветвях сомов-то запутается!