— Что это было?
Язык едва слушался его.
— Я дал тебе чашу, и ты испил, — раздалось в ответ. — Это Чаша, из которой испил Тристан — и полюбил Исельт такой любовью, что превыше всех мук смертной любви. Это Чаша Мудрости, которая дарует безумие и смерть, прежде чем даровать жизнь и знание.
И человек остался один, а Владыка Наваждений ушел: Пастырь мыслей и грез, блуждающих по Холмам Времени.
Но наутро (одно из многих утр, как две капли воды похожих на это, первое) мечтатель, о котором был мой рассказ, пробудился и понял, что тайна, которая ему открылась, — из рода бессмертных знаний, а потому ее нельзя ни высказать на смертном языке, ни придать ей форму смертной мыслью, ни расцветить ее красками смертного искусства.
Он заплатил сполна за эту мудрость. Таков закон.
Вновь попытавшись вложить красоту в мерцающие, неуловимые покровы слов, он с горечью увидел, что утратил даже то мастерство, которым когда-то владел. Слишком уж глубока была мудрость, которую он тщился изловить на мелководье своего несчастного, многострадального ума.
Какое-то время он еще боролся, словно пловец, увлеченный течением на глубину.
Но все ушло: и неповторимость слога, и секреты искусства, и навыки ремесла. Осталось лишь невнятное бормотанье. Потом не стало и того — пришла немота. И тогда сердце мечтателя разбилось, и он умер.