Куски мяса, вымазанные в густой белой подливке, шпарили кожу, кололись в руках, обжигали язык, заставляя морщиться, дышать ртом и смаргивать выступающие в уголках глаз слезинки. Луффи глотал почти не жуя, набивая щёки запасливым хомячком, перекатывая на языке запечённые целиком луковички и разваристые кружочки тушёной моркови.
Живот бурчал, требуя ещё — больше, больше, много-много больше! Кровь, разогретая искусственным теплом, ускоряла бег, приливала к щекам и ушам, к кончикам сведённых лёгкой судорогой пальцев; омывала забившееся в привычном ритме сердце, прогоняла звенящую в висках серую пустоту, возвращала к жизни каждую клеточку и каждую крупинку прополощенной памяти…
Мальчишеские пальцы, сжавшиеся вокруг очередного жирного кусочка, внезапно дёрнулись, так и не донеся до приоткрытого рта потихоньку соскользнувшее на колени лакомство.
Глаза расширились, губы, запнувшись, дрогнули, а залитая солнечным янтарём кухня покачнулась, растворяясь в оглушительных ударах панически заколотившегося сердца…
— Эй… с…?
????
— Эйс! Эйс! Эйсу! Эйсу-у-у-у!
Мальчишка задыхался, вдыхал и выдыхал через раз, два, три, цеплялся оцарапанными пальцами за гибкие стебли и, если спотыкался, за выглядывающие из-под земли корни. Ободранное криками горло саднило, голос срывался на рваный хрип, но маленький Ди всё равно продолжал упорно звать, упорно искать своего огненного светлячка.
Теперь, когда наведённая чарами дымка рассеялась, мальчик отчётливо помнил, как вчера, под светом вставшей в корону белобокой луны, человек-светлячок принёс его к подножию холма, как закутал в траву, как оставил там, как назвал напоследок не укладывающимся в голове странным словом…
Луффи не знал, Луффи не понимал, но чувствовал…
Всем сердцем чувствовал, что произошедшее — правда. Брат или не брат — не имело значения: кем бы ни был веснушчатый светлячок в ярко-рыжей шляпе — сердце просто помнило его. Сердце признавало, рвалось к нему со всей силы, тщетно пыталось пробить рёберную клеть, сжималось от страха потерять обратно, умоляло отпустить.
Отпустить, вспоров кости и плоть, чтобы оно смогло освободиться, встать на крыло, ринуться следом, догнать, лечь в драгоценные ладони, согревая их истосковавшимся красным теплом…
Самые важные, самые правильные, самые истинные чудеса не требуют времени. Не подчиняются они ни логике, ни здравому смыслу, ни множеству других бессмысленных вещей, без которых, мол, не получится ничего и никогда.
Всё это — выдумка.
Всё это — ложь, придуманная опустившими руки взрослыми для самих же себя…
И тело Луффи, ни за что не собирающегося сдаваться, каждой крошечной частичкой помнило: помнило нежные прикосновения мягких губ и ласковых пальцев, упоительный восторг от взгляда янтарно-млечных глаз и ватную дрожь от звуков такого… родного голоса, снисходительно называющего его смешное и смешливое имя.
Зелёные заросли шиповника впивались в беззащитную плоть острыми иголками, колючий репейник царапал ноги, затаившиеся меж высоких трав лозы дикого вьюна ловили в силки, заставляя раз за разом падать, разбивая раскрашенные синим да красным колени.
Покатые склоны сменились лиственной опушкой, опушка — шумящим лесом, сцепляющим над чернявой головой когтистые лапы густых елей, поджарых осин и кривобоких сосен. Ноги то и дело выскальзывали из намокших сандалий, босые ступни наступали на гребенчатые комочки шишек, затаившиеся во мху хвойные иголки, ломкие обглоданные веточки.
Рядом то проскальзывали, то проносились дорожки спешащих по извечным делам муравьёв, забившиеся в раковины неторопливые улитки, облепленные жухлой листвой сыроежки. Заросли бузины и малины, отметившей правую руку длинным алым росчерком, одинокий пенёк, согретый зубцами серого лишая, разбросанный холмик ореховых скорлупок и гроздь зачахших фиолетовых ягод…
— Эйс… Эйсу!.. Эйсу!
Пугливые птицы, рассерженно галдя, сорвались с насиженных мест, шурша листвой и глянцевым оперением.
Наступившая следом короткая тишина опустилась на плечи скользким змеем, свила кольца вокруг горла, провела раздвоенным языком по пульсирующей хрупкой жилке…