Степан посветил фонарем вперед. Уже близко. Мох на стене сруба шевелился, провал двери казался шире. Опавшие иглы торчали между камнями, словно мертвая трава, залитая запекшейся кровью; застревали между пальцами. Подтягиваясь на локте, он непроизвольно сжимал ладонь в кулак, ломая сухой, рыжий тлен и почти не чувствуя уколов. Над головой, в темноте скрипело и перестукивалось. В проеме избушки покачивался полог из темноты…
Он сомкнулся за ними беззвучно, колыхнувшись затихающими кругами, замер, как замирает стоячая вода, забывая об упавшем камне навсегда. Степан полз от входа, пока не уперся плечом в стену, и отпустил волокушу. Пальцы остались скрюченными. Он их не видел, не чувствовал. Просто умирающий мозг запомнил это ощущение — зажатой в горсти комок ткани, — и других не получил. Запах земли и хвои, мха и плесени стал сильнее…
Иссохшие просьбы, увядшие мольбы, полуистлевшие желания; нестройный, шепчущий сквозь время, хор призрачных голосов, скользящий в разорванных струнах надежд и упований. Они были тут, в темноте, свисая гроздьями, пучками, переплетаясь плотной паутиной из бесцветных тряпиц, плетеных веревок, шнурков, сморщенных ремешков, клочков пыльной шерсти, сваленных в невесомые и бесцветные нити, чьи концы чутко шевелились в воздухе, потревоженном их вторжением. Ему не нужно было зажигать фонарь, чтобы увидеть бесстыдно голые корни, бледно — желтые, словно кривые ножки огромных поганок, источающих ядовитый грибной запах…
Зачем он здесь? Он не помнил. Все, что казалось ясным — двадцать, тридцать? — минут назад исчезло. Распалось разрушенными нейронными связями, переварено ферментами и смешалось в бессмысленную жижу, постепенно заполняющую черепной свод, по закону, с которым со смертью близкого человека, умираешь и сам.
Степан зажег фонарь. Воздух засветился. Шевелящиеся тени заметались по мшистым стенам. Подношения раскачивались. Голые корни отливали слоновой костью. Тело Вики, прикрытое складками палаточного полога, шевельнулось. Он замер, сдерживая слабое дыхание. Нет, показалось. Что-то с глазами, хотя роговица живет еще семьдесят два часа после остановки сердца. В свете фонаря бескровное лицо девушки отливало серебром…
Разве он любил ее?
Какая теперь разница? Ее или женщину, родившую его на свет. Любил со всей силой нерастраченной сыновней привязанности и копившейся год за годом ненависти брошенного ребенка…
Так или иначе, все свелось к способности отдавать… Хотя бы и жизнь. Толку, правда, немного…
Рот скривился в усмешке и застыл.
Может, надо попросить? Дотронуться до белых костяных змей, сжать волокнистые хвосты умирающими пальцами и пустить оставшуюся искру под корявую кожу до самой последней иглы, царапающей небо. Попросить и слушать, слушать…
«Не проси много, твое желание может исполниться».
Голос отца состарился, как надтреснутый шепот тельмучина в Узелках, но звучал так же непреклонно и окончательно, как в последний раз. Эхо замерло в неподвижном воздухе — плотно, тяжело, — бери, режь его на куски, руби. Пальцы, почти потерявшие чувствительность, нащупали на поясе чехол со складным ножом. Не-е-е-т, не рубить… Ему тоже надо сделать подношение. В его теле осталось так мало жизни, что он запросто может не услышать ответ. Это должно быть что-то посерьезнее обрывка полотна, он же не удачи в охоте хочет…
«Не проси много…»
К черту! Искалеченную ногу он не чувствовал совсем. Остальное тело казалось чужим, отдельным от потока остывающего сознания, и едва реагировало на команды. Степан опустил взгляд, выцарапывая нож из чехла, и… оторопело уставился на нелепый, чудовищно-гротескный бугор в паху.
Лезвие выскочило из рукоятки с маслянистым щелчком.
Нет, это не игра света и теней. Это…