Глупая, глупая — как найти кого-то, если почти не вылезаешь из дома? Краски и холст теперь заменяют окно в мир, едкие запахи растворителей вгрызаются в одежду и плоть, проникают глубоко в кости и оседает в венах; она с радостью тонет в фантазиях и отдаётся самым страшным кошмарам, где царствует только насилие в её исполнении, закрывает глаза и разрешает прошлым жизням вести кисть.
Кажется, к ней и правда тянутся руки, придерживая за плечи и подпирая спину, шёпот струится прекрасной, зловещей песней; она смеётся, откинув голову до хруста в шее, — безумна! безумна! да здравствует леди давно сгинувших земель! На холстах проступают лишь неясные силуэты, будто она видит его урывками, в толпе. Одежда меняется, но чаще всего это доспехи, которые полностью скрывают тело. У него широкие плечи, а значит, внушительный рост, идеально ровная осанка — ну конечно, он же рыцарь.
Высокие здания внушают необъяснимый ужас, она шарахается в переулки от шума проезжающих мимо машин, сирен и криков: «Такси!», спускается по ступеням вниз, под землю, немного скучает на эскалаторе, пока жадно оглядывается по сторонам, и позволяет себя поглотить тёплым огням метро, чтобы хоть немного успокоить дыхание.
Кажется, ещё чуть-чуть, и образы разорвут разум на части. Это её самая нелюбимая жизнь — та, где она не в себе, а он чертовски недосягаем. Запах краски кружит голову; она широко распахивает окно, отправляя край занавесок в полёт к потолку, и смотрит вниз с пятого этажа на огни освещённых улиц. Ночной апрельский воздух холоден и влажен, всё это что-то чертовски напоминает, но мысль трудно поймать. Кажется только, она была счастлива в этот момент.
Изображение на холсте чуть поворачивает голову; он точно смотрит прямо в комнату сквозь вырез этого чёртового шлема, который она уже ненавидит.
— Здравствуй, а вот и я. Ещё жива.
Смех да и только — говорить с картиной, точнее, с наброском, пародией на человека, но прошло то время, когда она чему-то удивлялась. Шестое чувство подсказывает, что в мире есть вещи куда страшнее. Снова в груди рвётся её тьма, скребёт по рёбрам когтями и зубами, напоминая о голоде; она задыхается, даже подставив лицо ворвавшемуся ветру, и дрожащей рукой хватает упаковку с таблетками. Пережить бы, перебыть — даже этот чёртов апрель должен когда-нибудь умереть. Она убивает его в себе и снова выходит на поиски.
Пронзительный взгляд ловит её с противоположной стороны улицы — это точно должен быть он, снова. Вспыхивают в памяти и лицо, и десятки имён; он ещё не подошёл, но голос звучит у самого уха — низкий, глубокий. Плечи и правда широкие, он на голову выше. Теперь есть всё для полноценного портрета.
Но холст захватывают все оттенки красного. Разум горит, подкидывая совершенно дикие воспоминания, однако в них всегда её руки и его разобранное по частям тело, голая, обглоданная кость ниже колена. Как же теперь собрать всё воедино? Тошнит от собственных снов, кажется, она даже улавливает запах, но сердце почему-то спокойно: всё это уже давно было. Она кровит безумием и рычит, будто так сможет прогнать рвущуюся из груди тьму, но они с ней давно едины: таков был добровольный выбор, сопротивление бессмысленно.
Это её самая нелюбимая версия его — та, которая мучает молчанием и раздирает душу одним лишь сочувствующим взглядом. Это не тот человек с холста. Шутка ли, он всего раз был мягкотелым рыцарем из сказки — в тот момент, когда её и встретил, — но Тир свой шанс упустил. С такой восхитительной беспринципностью и холодным разумом не хватало только одного толчка в сторону тьмы, но подчинился он, только увидев там её лицо. Совершенно ясно, что его наглым образом обманули, пообещав свободу.
Те жизни ей нравились намного больше. Речи о справедливости звучали куда жестче, он мог вершить суд так, как считал нужным, без оглядки на совесть — и ему это нравилось. Ко всему прочему, никто не мог носить чёрные доспехи так, как он, а больше, со стороны, ничего принципиально не изменилось: паладина не вытравишь ни чёрным, ни белым цветом.
Проницательность всегда на его стороне, кем бы они ни были, но сейчас он смотрит так, будто знает куда больше неё самой, проверяет нервы на прочность, с усмешкой оглядывает жилище, холсты и пачку таблеток на столе.
— А ты измельчала.
В голосе нет ни намёка на желание задеть, только констатация факта, но сердце всё равно сводит судорогой: он всегда говорит то, что думает, поэтому всегда над ней возвышается.
— Доиграешься, и я выкину тебя отсюда.
— Может, я давно этого жду? — он откидывается, сверлит её тёмным взглядом, и воспоминание о рыцаре с холста окатывает ледяной водой. — Не только ты меня держишь, но и я сам. Наверное, ещё не всё потеряно, раз мне тебя жаль, — наглый акцент выводит из себя тьму внутри, она шипит, вьётся клубками, будто где-то в груди оживились сотни ядовитых змей. Рука резко вскидывается, пытаясь нащупать таблетки, а он лишь провожает её ленивым взглядом, пока не вздыхает. — Это… сдерживание — просто фарс.