<p>
Так что перевод свой Иден снова-таки отмечает стремительным попаданием под вязки, где сразу получает возможность отведать местных лечебных преимуществ, потому что бинты бдительными руками блюстителей порядка затягиваются на запястьях и щиколотках так тщательно, что немеют пальцы, вдобавок его прибинтовывают к сетке через грудь, достаточно туго, чтобы стеснить дыхание и как следует впаять металлическую проволоку в обласканные голодом кости спины. В ходе этого Иден, введенный в кромешный боевой транс изнурительной борьбой и последующей фиксацией, успевает метко плюнуть одному из склонившихся над ним санитаров в лицо и получить за это очередную увесистую пощечину, ничем более не стесняемую. На этом преимущества не исчерпываются, так как, покончив с фиксацией, господа вершители местных судеб приглашают в палату процедурного медбрата, ибо сестрам в эту обитель зла ходить строжайше воспрещается, дабы не смущать еще сильнее воспаленные умы ее буйных обитателей, а медбратом оказывается какой-то ощипанный юнец едва ли старше Идена по возрасту, и он почему-то не вводит предписанное вещество внутримышечно, а вместо этого битых полчаса ковыряет ему предплечье иглой в поисках вены и никак не может найти ее в этом сумраке, специально устроенном, очевидно, для того, чтоб воспаленные умы не раздражал также и яркий свет, но наконец, все-таки, справляется, и тогда вкатывает ему терапевтическую дозу лекарства уже довольно архаичного, но оттого не менее грозного, прежде вкушаемого Иденом нерегулярно и в количествах скорее игровых.</p>
<p>
В силу избранного способа введения лекарство это накрывает его быстро, стоит только измученным борьбой медработникам покинуть палату, и тогда в пределах его тела разверзается ад, по сравнению с которым сера кажется мерой воздействия очень примитивной и потому предпочтительной, потому что сопровождающие ее боль с лихорадкой меркнут в сравнении с ощущениями, открывающимися теперь, когда непосредственно мозг обретает свойства выжимаемой тряпки, и оттого, как старательно фармацевтические черти выкручивают восковую куколку мозга, следом выкручивается и все остальное, причем пребольно, особенно руки, наверное, потому, что руки у Идена, невзирая на прежние забавы с гитарой, такие чуткие, что он пальцами может на ощупь цвета угадывать, и каждый из этих пальцев успевает проклясть, так как в каждый, похоже, забивают по отдельному гвоздю, а в голове при этом мутится, как в настоящий ураган, так что властное желание провалиться в глубокий сон натыкается на непреодолимую преграду в виде не менее властного желания сделать нечто неопределенное, поесть, поблевать, покурить, побегать, попрыгать, поорать от ужаса над тем, что там происходит в груди с сердцем, которое совсем соскочило с катушек и стучит теперь как попало, явно вознамерившись пробиться прямо сквозь грудную клетку на свободу и тем самым покинуть тонущий корабль в лице своего бестолкового обладателя. Потеет он сообразно своему выжиманию, из жара перекидываясь в морозную лихорадку и обратно, будто блин на сковородке, перед глазами все мылится с непреклонностью лобового стекла на автомойке, сквозь это мыло он с трудом различает среди мерцающих в полумраке масляных мазков лицо своего нового соседа, приблизившегося на корточках по-обезьяньи, а тот с озорной опаской озирается в сторону дверного проема, убеждаясь, что дежурный увлекся уже снова своим кроссвордом, и шепотом советует:</p>
<p>
— Только не ори. Будешь орать, они опять придут и еще сверху добавят.</p>
<p>
— М, — отрывисто отзывается Иден, желая тем самым сказать, что и без того орать не стал бы, однако же сделать этого он не может технически, так как челюсти свело намертво, до треска в зубах и суставах, их никакой домкрат не сумел бы разжать, и потому он только молча корчится, хребтом ощущая каждый ромбик панцирной сетки, и старательно дышит, а пациент сидит рядом на корточках, подперев подбородок ладонями, и наблюдает, сильно гримасничая, как чертик из детского спектакля.</p>
<p>
— Ща, погоди, — с нелепой ужимкой говорит он и облизывается, далеко высовывая из тонкогубого рта червем извивающийся язык. — Ща полегчает. Ну, точнее, срубит просто-напросто, но корячить перестанет. Хотя потом тоже не полегчает. Когда проснешься, я имею в виду. А ты правда фашист? Всамделишный?</p>
<p>