Улле молчал.
Знал, что человек рядом не то, что не торопил, так и вовсе ничего от него не ждал — рассказал потому, что рассказа этого от него попросили, а так… Так — не ждал. Только помогало это мало и Улле нервничал всё равно. Повторял по кругу, что ничем ему не обязан, что это вообще не его дело, что уж такую мелочь, как несколько минут тишины после того, как этот тип вломился к нему в дом и в постель, он позволить себе может, но…
Как оказалось, не смог.
Бесшумно выдохнул, бесшумно чертыхнулся, закатил глаза и, послав всё к играющему где-то в трубах Крампусу, тем голосом, которым когда-то успокаивал только-только появившуюся на свет сестрёнку Олле, выговорил:
— Не думаю, что ты проклят. И не стоит так думать и тебе. Это… нормально. Не хотеть умирать. Даже если умерли все, кто был тебе дорог, а ты остался… жив. Скорее, у тебя просто… травма. Оставшаяся с детства травма. Покорёжилось, например, сознание, и если ты не найдёшь что-то или кого-то, кто окажется способен тебе помочь — так и продолжишь туда возвращаться. Даже если тринадцать чёрных ведьм поклянутся это твоё «проклятие» снять.
Он знал, о чём говорил.
Не хотел, но знал.
Как знал и то, что человек рядом наверняка тоже это понял, но снова удивил и, проявив запоздалую деликатность, лезть в его душевные погреба не стал.
Хотя бы так сразу.
Улле же, много-много раз клявшийся, что не будет, выбросит и прекратит, опять вспоминал, опять думал, опять отпускал себя, махал рукой, рисовал перед прикрытыми веками образ разлохмаченной чумазой девчонки с упругими золочёными кудряшками: такой же веснушчатой, как и он сам, подвижной, юркой, несносной и неугомонной, которую он с одной стороны любил, с другой — ненавидел, с третьей — воспринимал ближе к вечеру за маленькую синеглазую вельву-троллиху, от которой по коже бежали мурашки.
В то время он ещё верил в волшебный народ, не боялся того, интересовался, проявлял скупую, но тягу, просто запрещал себе это признавать, потому что за горло жрала нищета, денег часто не хватало на суп и свет, а кто-то умный когда-то сказал, что о волшебном получается думать только в двух случаях: когда всего в достатке и когда так паршиво, что уже критически наплевать.
Мать принесла Олле не от отца Улле, который пропал в лесу и так и не вернулся, а, как она сама говорила, от какого-то рыжего трактирщика, что было пылью и брехнёй, потому что девчонка уродилась белой, как и сама мать и сам он, а норовом пошла в кого угодно, только не в знакомых и незнакомых людей: иногда Улле снился один и тот же странный сон про розовый дол, где стоял густой сизый дым и кто-то в этом дыму хохотал да бегал, стуча мелкими острыми копытцами. Потом он дёргался, просыпался, распахивал глаза и с ужасом таращился на малютку-Олле, стоящую над его постелью и кривящую оскаленный в чём-то красном рот.
Видение, конечно, развеивалось, как только он с пару раз моргал, но легче от этого не становилось.
Олле его пугала.
И мать, судя по всему, пугала тоже, потому что взглядами они пересекались понимающими, только если Улле пытался что-то спросить, то она лишь быстро бледнела, качала головой, отворачивалась и уходила…
А потом начала болеть.
Болеть страшно и неизлечимо: сколько бы врачей Улле ни приводил в дом — ни один не мог сказать, что с ней случилось и что делать, чтобы ей помочь; только какой-то низенький высушенный старик из безымянной деревушки, прихватив Улле за плечо да отведя в сторонку, шепнул тому на ухо, что людям здесь не справиться, потому что работа это их, туссеров.