Мы еще поговорили о некоторых других проблемах, но вскоре кузен извинился и исчез в своей лаборатории.
На расшифровку и переписывание заметок Амброза, которых оказалось гораздо больше, чем я предполагал, у меня ушло ровно две недели, а их содержание стало для меня настоящим откровением. Я и так уже смотрел на кузена, как на новоявленного Дон Кихота, а прочтя его рукопись, и вовсе пришел к убеждению, что он, скорее всего, повредился рассудком. Не жалея ни сил, ни времени, он стремился довести свое дело до конца, хотя большую часть полученных результатов невозможно было проверить, а сами исследования, даже если их цели были бы достигнуты, не несли в себе никакой очевидной пользы для человечества. Мне казалось, что затея кузена граничила с иррациональным фанатизмом, поскольку его нисколько не интересовала информация, которую он мог получить в ходе своих бесконечных экспериментов по изучению механизмов памяти, превратившихся для него в своего рода самоцель. Особенно меня пугало то, что эти исследования, которые вначале были всего лишь чем-то вроде хобби, стали настоящей навязчивой идеей Амброза, причем настолько цепкой, что все остальное, даже его собственное здоровье, отодвинулось на второй план.
В то же время я не мог не признать, что материал, содержавшийся в его записях, по-настоящему заинтересовал меня. Несомненно, кузен открыл некий способ, позволяющий перехватывать поток сознания. Он установил, что все, что происходит с человеком, регистрируется в определенных участках его мозга, и требуется только подсоединиться к этим зонам памяти, чтобы восстановить все, что случилось с человеком раньше. С помощью лекарств и музыки он сумел восстановить свое прошлое, что нашло отражение в его записях, ставших в известном смысле его автобиографией, в которой, однако, не было замалчивания недостатков и желания польстить своему «я», что так часто встречается в других произведениях подобного рода, когда так хочется сгладить неудачи и хоть немного приукрасить свое жизнеописание. Надо признать, что манера письма Амброза была довольно примечательной. В заметках последних лет содержались ссылки на наших общих знакомых, но поскольку между нами была разница в двадцать лет, то, разумеется, в этих воспоминаниях было много людей и событий, которых я не знал и в которых не мог принимать участия. Главенствующее же место в его записях занимали идеи, которые волновали его в юности и ранней молодости.
«Отчаянно спорили с де Лессепом относительно происхождения человека. Слишком очевидна связь с обезьяной. А может, с примитивной рыбой?» — писал он про дни учебы в Сорбонне. А в Вене: «Человек не всегда жил на дереве, — так заявил фон Видерсен. — Согласен. Возможно, он плавал. Какую роль, если таковая вообще была, играл предок человека в эру бронтозавров?» Подобные записи, содержавшие много подробностей, шли вперемешку с ежедневными заметками на бытовые темы тех лет: о вечеринках, романах, спорах с друзьями, разногласиях с родителями, вообще, обо всем, что обычно происходит в жизни любого человека. И все же он с неуклонной настойчивостью возвращался к своей главной идее, которая появилась у него еще в детстве, когда ему было девять лет: однажды он попросил своего деда объяснить генеалогическое древо нашего семейства, и ему страстно захотелось узнать, что было до того, как стала вестись наша родословная.
Его записи сами по себе красноречиво свидетельствовали о том, до какого изнурения он доводил себя подобными опытами, поскольку с каждой страницей его почерк становился все более поспешным и неразборчивым. Особенно это было заметно, когда он в своих воспоминаниях возвращался в далекое прошлое, вплоть до того времени, когда еще находился в чреве матери (если, конечно, это вообще не было искусной фальсификацией), — тогда его почерк становился почти неразборчивым, словно по мере удаления воспоминаний менялся и его интеллект. Но что было самым фантастичным, так это то, что кузен был абсолютно уверен в своей способности восстановить наследственную память, включая память многих представителей нашего семейства на протяжении нескольких поколений.
В течение этих двух недель мы с кузеном почти не разговаривали, за исключением тех редких случаев, когда я обращался к нему, если не мог разобрать написанное. Когда вся работа была сделана, я перечитал ее и не мог не признать, что она произвела на меня глубокое впечатление. Наконец, я передал ее Амброзу, испытывая смешанные чувства, в том числе и некоторую долю недоверия.
— Ну, теперь ты мне веришь? — спросил Амброз.
— Настолько, насколько в это можно поверить, — ответил я.
— Ладно, потом сам увидишь, — невозмутимо ответил он.