— Я буду плакать!
— Плачь.
— Я буду смеяться!
— Смейся.
Терпение отца на исходе, а я скачу на большой родительской кровати и рыдаю, отказываюсь одеваться, потому что в парикмахерской мочат волосы холодной водой, и при этом пахнет кисло, и всё это чудовищно противно.
— Я заболею!
— Ты не заболеешь.
— Заболею!
— Заболеешь — выздоровеешь.
От неминуемой расправы, к которой уже давно прибег бы любой другой родитель, меня спасет только многолетний педагогический стаж моего.
— Ну, давай одеваться, сколько можно, расскажешь им все свои пластинки.
Но я рассказал уже все пластинки, которые заездил до дыр, и «Мульти-Пульти», и «Кота в сапогах», и «Девяносто девять зайцев», мне уже это неинтересно. Я не хочу идти в парикмахерскую, волосы мочат холодной водой, и ты как будто голый.
— Нет, ты не голый, попробуй-ка посиди там голый, там же холодно.
— Нет, я голый. Я буду плакать!
— Плачь.
— Я буду смеяться.
— Смейся.
Не хочу идти в парикмахерскую, не хочу стричься…
— Омега, долго еще?
Молчит.
— Омега!
— Тебе в чем сказать, в минутах, часах, месяцах? Может в годах.
Лучше, конечно, в годах, но сознание не позволяет принять, сколько времени — человеческого времени — мы движемся внутри этой черной ямы, и высматриваем в высоких зеркалах моего последнего ошмётка. Я могу сформулировать это словами, но чувства отвергают слова, и поэтому я не верю, но хочу поверить, и когда я пытаюсь ощутить, что мы летим уже много лет, тело схватывает дрожью и мозг сковывает ледяным ужасом, как было в детстве, когда пытаешься почувствовать бесконечность. Ты можешь сказать «бесконечность», но попробуй её почувствовать.
— Много, много еще, Еще много лет, а тебе-то чего? Ни есть, ни пить не хочешь. Трахаться — тоже не хочешь, — Омега хихикает мне в уши, — вот и все потребности, которые могли бы тебя умертвить. Лети себе и высматривай.
Это правда, всё это бесконечное время не хочется ничего, это — путешествие в поисках очищения, это — единственное желание, которое наполняет меня в кромешной темноте: начать сначала, очищение во что бы то ни стало, даже если для этого надо убить, даже себя самого.
— Ты не бойсь. Когда всё закончим, вернёшься в исходную точку, в воскресенье похмелишься, в понедельник пойдёшь на работу, хотя может уже и не будешь похмеляться, может, для тебя это уже будет неприемлемо, будешь очищенный, и кто его знает, какие у тебя будут желания, у очищенного.
В зеркалах вперемешку картины моей ежедневной рутины, а вот кальянная за мостом, где я встретил Омегу.
— Омега, можно я буду звать тебя Омегин, — спрошу я ещё через несколько лет.
— Зови, как хочешь, мне фиолетово, можешь вообще никак не называть, можешь, кстати, вообще заткнуться и ничего не говорить.
Но это чудовище, мой спутнк, тоже не может без общения, и пройдет год или десять, и оно мне расскажет, скрипя в уши на разные голоса, как давным-давно, настольно давно, что даже я в этой чёрной яме не могу осознать этот срок, он был ошмётком, и как его нашел Альфа, но не смог убить, потому что тогда, неизвестно откуда, появился Уголёк, черная псина, он повалил Альфу и стал грызть, а Омега всадил своему Альфе в голову самурайский меч по самую рукоятку, пробил деревянный пол в каком то японском борделе и пригвоздил навсегда. Тогда ощмёток и стал Омегой, но вопреки ожиданиям, он не стал защищать ошмётков, а наоборот, выбирал какого-нибудь альфу и помогал ему побыстрее уничтожить всех его ошмётков.
— Омегин, а почему ты выбрал меня?
Молчит.
— Омега!
— А ты не понял разве?
Омега фиксирует лицо бледной девушки со впалыми щеками и улыбается, и два нежных голоса шепчут в уши.
— Потому что ты — офигенный.
Ну ничего себе.