Они также наверняка знали, что он не особо захочет признаваться в своём дискомфорте, хотя бы потому, что не захочет обсуждать его причины или конкретные инциденты в прошлом, приведшие к возникновению у Ревика клаустрофобии.
Его клаустрофобия — это его личное дело, чёрт возьми.
Тулани, старый монах, пришедший в комнату Ревика и спрашивавший его о музыке, наверняка согласился бы с ним в этом отношении… а потом предложил бы Ревику всё равно поговорить об этом ради его же пользы, а не ради других.
Ревик гадал, не приставили ли Тулани к нему.
Пожилой монах, возможно, держался поблизости, чтобы не оставлять Ревика слишком часто наедине со своими мыслями… или не дать ему совершить самоубийство, если уж на то пошло, или не дать обдумать побег. Возможно, он просто присутствовал, чтобы более пристально наблюдать за реакциями Ревика.
Ревик также иногда гадал, вдруг Тулани нарочно задерживается слишком долго, ждёт, когда Ревик сорвётся… переживёт некий нервный срыв, который они все смогут наблюдать и использовать, чтобы вывернуть его наизнанку.
К этому моменту Ревик понимал, что какими бы «невинными» ни выглядели монахи, они явно умели разбираться в сложной психологии. И они не были дураками, даже если Ревик испытывал искушение считать их таковыми. Правда в том, что они брали его измором.
Терпеливо, медленно, по-доброму… стратегически.
«Тренировочные» сессии Ревика тоже были частью этого процесса. В данный момент они состояли из открытия структур в свете вокруг его aleimi-сердца, а это упражнение на страх, раздражение, смущение, боль и скорбь.
В основном на страх.
Он ненавидел чувствовать себя таким уязвимым.
Под конец даже дышать было больно.
Спустя четыре с лишним часа попыток медитации с кучкой счастливых довольных монахов, которым весь процесс казался беспроблемным и просвещающим, Ревику хотелось пробить стену кулаком. Или головой.
Как минимум ему очень хотелось побыть одному.
Он знал, что прятаться от остальных — это по-детски.
Он знал, что это ребячество — избегать сближения с кем-то из монахов, держаться за свою музыку, за свои книги, за прежние связи с миром… за тот факт, что он читал хоть одну бл*дскую газету за последние пятьдесят лет.
Но он не мог отбросить упрямое желание держаться за эти вещи.
Он не мог отбросить нежелание по-настоящему понимать их мир.
Он знал, что они называют это привязанностью, избеганием, своего рода зависимостью, и он даже в некотором роде соглашался с ними. Он видел и понимал, как это удерживает его свет и разум в определённом состоянии, которое не было для него полезным, особенно сейчас.
Просто ему было всё равно.
А может, он переживал об этом не настолько сильно, чтобы измениться.
Они снова и снова говорили ему, что не будут удерживать его здесь, что для него нет угрозы заточения, и они не принудят его быть монахом вечно.
Ревик это понимал. Он знал, что они не желали ему вреда, не пытались промыть ему мозги или что-то навязать, завербовать его во что-то… но он всё равно боялся этих вещей. Проведя годы в конструкции Шулеров, которые лепили его разум по своему усмотрению, меняли саму его суть, он ужасно боялся повторения того же, но с другими хозяевами… и неважно, какими бы «безобидными» эти хозяева не казались со стороны.
Ревик не доверял себе.
По той же причине он не позволял себе слишком сближаться.
Вместо этого он изолировал себя, хоть и ненавидел ощущение отстранённости. Он держался за вещи, хотя понимал, что эти вещи его не определяют, и ненавидел то, каким стёртым он чувствовал себя. Он ненавидел незнание того, кем он был теперь. Он ненавидел понимание того, что для остального мира он исчез.
Он ненавидел то, каким незначительным он чувствовал себя.
Будто последние тридцать лет его жизни прошли абсолютно впустую.
Даже хуже… те годы теперь ощущались как движение вспять. Ревик смотрел на то, кем он был под началом Организации, и видел лишь заблуждения.