След.
Женская нога. Босая. Углубление в земле — не просто вмятина, а почти яма, будто кто-то стоял долго. Как будто вес был не человеческий, а как у воды, когда она всё лето давит на берег — и тот вдавливается, уступает, дрожит. Пальцы — длинные, будто хватались. И от этих пальцев тянулись нити влаги, серебристые в лунном свете, как будто земля плакала — не от боли, от влечения.
— Кто она? — спросила Лидия, не поворачивая головы.
Говорить громко — значило потерять момент. Смыть всю плотность, что сгустилась вокруг них, как пар в бане, перед тем как уронить на камни воду.
Александр чуть повёл плечом. Его голос был ровным, без испуга — и именно поэтому отозвался в ней страхом.
— Я не знаю. Она не со мной. Я просто… вышел. Она уже была. И пела. Но без звука.
Он говорил так, будто вспоминал не этот вечер, а старый сон, который видел так часто, что перестал различать, где он начался. Лидия взглянула на него — и впервые не узнала. Глаза были его, губы его, тонкая кожа на шее и веснушка под левым глазом — всё его. Но он стоял иначе. Как будто теперь он не её сын, а временное тело для чего-то, что пришло посмотреть. Через него.
Она не задала больше ни одного вопроса. Только опустила руку и взяла его ладошку — тёплую, живую, простую. Ту, что вчера держала ложку, а позавчера тянулась за карандашом. И всё внутри неё закричало: здесь он, здесь, — но голос не вышел. Потому что трава вокруг была ледяной. Как будто всё пространство рядом только что освободилось от чего-то большого. И оно ещё не ушло. Оно просто стало прозрачным.
Она пела без звука…
— Саша, — сказала она наконец, тихо. — Ты же знаешь, что ночью холодно.
Он кивнул. Молчал. Губы дрожали, но не от холода — от остаточного эха. Как бывает после грома: уже тишина, а в груди что-то ещё качается.
Она провела рукой по его волосам. И это было не действие — обряд. Знак: я здесь. Я тебя ещё держу. Ты не ушёл. Или — я иду за тобой.
А колени уже промокли. И под ладонью земля пульсировала. Будто снизу — не глубина, а веко. И вот-вот оно моргнёт. И они оба — окажутся внутри.
Он медленно наклонился. Так, как будто не хотел разбудить небо. Или воду. Или кого-то, кто смотрел с той стороны, за деревьями. И, приблизившись, не крикнул, не сказал — а вложил в ухо матери тёплое дыхание, что пахло сном, простынёй и чем-то чужим — болотным.
— Она сказала, что мы чужие, — прошептал он. — Но не опасные. Пока.
Слова впились не в ухо — в горло. Как будто это не она услышала, а кто-то внутри неё. Старый, дрожащий, спрятанный под слоями рассудка, списков, цифр, протоколов, инструкций. И этот кто-то знал: да, так и есть. Чужие. Неопасные. Пока.
А потом он поднял взгляд — и встретился с её глазами. Не как ребёнок, не как сын. Как свидетель. Как то, через кого глядят — чтобы быть понятыми.
— И ты слышала тоже, — сказал он, почти ласково. — Только не хочешь помнить.
И тогда всё внутри Лидии сорвалось. Не вверх — вглубь. Не страх, не паника — узнавание. Как если бы всю жизнь ты обходила одну комнату, не открывая двери, и вот — кто-то приоткрыл. А ты — знала. Что за ней. Кто за ней. Зачем за ней.
Но она не дрогнула. Ни телом, ни голосом. Только руки пошли вперёд — инстинкт, древнее слова, древнее памяти, древнее любой логики. Она обняла его. Крепко, глухо. Как будто не он стоял перед ней, а мост. Узкий, колеблющийся. И если не обнять — провалишься. Если отпустить — утонешь. Он не ответил. Только положил голову на плечо. И стояли они так — мать и сын, чужие и родные, те, кого выбрали, и те, кто выбрал.
Туман вдруг поднялся.
Как занавес — не вверх, а вбок. Как будто кто-то решил: хватит смотреть. Или: пора начать. Воздух сгустился, но не опустился. Просто стал ближе. Плотнее. И в тот миг, когда всё вокруг словно затаилось, и казалось — вот сейчас, вот уже шаг, шаг по траве, и кто-то выйдет — не вышел никто.
Лидия ждала. Ждала не глазами, а всем телом. Каждой клеткой, каждой трещиной внутри. Она готова была — к крику, к голосу, к хрусту ветки, к всплеску, к боли. Но ничего не пришло.
Только из колодца — звук.