– Завтра я уеду, мистер Кроулинг. – проворковала она, забираясь своими руками вглубь его брюк. – Нельзя оставлять по себе плохую память.
Они переместились на кровать, громадное заражённое клопами ложе, на котором дядюшка недавно ворочался в путах лихорадки, и на коем труп его оставил вмятину, не исчезнувшую и с водворением в эти покои его племянника. Кроулинг был уже почти обнажён, как и она. Страсть быстро подавила всякое недоумение. Он терпеть не мог эту дрянь, но как же прекрасна была она в сей миг, как ароматно благоухала её кожа, какими твёрдыми и округлыми ощущались на ощупь груди. В постели верховодила именно Изабелла – уж точно не девственница-полумонашка, коих старые хрычи порой заводят в качестве декоративных зверушек. Эта дамочка знала толк в любовных утехах – одно то, как она манипулировала arbor vitae Кроулинга, выдавало её недюжие познания в этой области. А это, в свою очередь, наводило на другие мысли, коим, однако, он в данный момент отказывал в праве занимать его голову, ведь единственным, о чём он мог сейчас думать, были плавные колыхания изабеллиных сосков в матовых отблесках керосинки. Она довольно быстро довела его до изнеможения – такого, с каким Кроулинг доселе и не сталкивался, а, закончив, милостиво позволила ему убаюкаться в неге её фимиама.
Ночью Кроулингу приснился необычный сон. Главная его необычность заключалась в том, что, вопреки превратностям мнемы, из-за которых образы снов быстро меркли и стирались из памяти, этот запомнился ему довольно отчётливо. И вот свидетельство тому.
Кроулинг обнаружил себя в старинном кресле, посреди незнакомой гостиной, убранством напоминавшей ни много ни мало Букингемский дворец со всей его лепниной, картушами и архитектурными изысками георгианской эпохи. Кресло стояло в пол-оборота к камину, в котором мирно потрескивали свежие поленья, наполнявшие зал бодрящим ароматом хвои. По затылку Кроулинга сквозило лёгким ветерком, словно из приоткрытой форточки, что в совокупности с жаром от камина вызывало у него довольно контрастное чувство неудобства. По левую руку, в аналогичном кресле, восседал, закинув ногу на ногу, в расшитом позументами домашнем халате его дядюшка, вполне себе живой и, как будто, слегка помолодевший. В правой руке он держал тлеющую кудрявым дымком трубку, коею, судя по всему, даже не собирался курить, а в левой – медленно вращающийся вокруг своей оси циферблат карманных часов, зависший над размеченным шахматной клеткой полом на тонкой, почти паутинчатой, серебряной цепочке.
– Ах, племянничек, что за скука – ожидание смерти, – прокряхтел дядя, словно с трудом вспомнивший свою реплику актёр из провинциального театра. – Сколько не жди, как не готовься – всё равно проворонишь момент и отправишься на тот свет без портков или, чего хуже, верхом на горшке. Эх, ни на секунду нельзя расслабиться.
– Вы разве уже не мертвы? – всерьёз недоумевал Кроулинг, для которого этот сон поначалу ничем не отличался от яви.
– Если бы, драгоценный мой, – зловеще ухмыльнулся старик. – Так зачем ты пришёл?
– Я? Пришёл? – Кроулинг не помнил, чтобы сюда приходил.
– Наверное, тебя интересуют мои записки, верно? – дядюшка отложил так и не востребованную трубку на подлокотник кресла и, запустив освободившуюся ладонь в вырез халата, вытащил оттуда пару свёрнутых пополам листов. – Я прочту тебе кое-что. Только, заклинаю всеми святыми, не перебивай меня! Договорились? Ну-ну, – он отхаркнул в камин скопившуюся в горле мокроту и принялся за декламацию каким-то несвойственным ему визгливо-манерным тоном: – «Синица ждёт, что ей букашка сядет в клюв раскрытый, а ветер, с ветки подхватив, на юг утащит, и с курса сбиться ей не даст магнитный полюс, а северный мороз крыл не достанет. Была бы воля птахи той законом, так всё б на свете совершалось одним махом – ну, а по мне, чтоб вяще верить в Бога, так нужно быть изрядно с прибабахом»! Ха-ха, люблю это место! Ну, продолжим: «Синицей движет тот инстинкт природный, что человеку был Творцом завещан, но от него он отказался дерзко и по своей тропе пошёл, где свищет ветер»! Да, опять про ветер – не нашёл более подходящего слова – уж извини старика, племянник. Кхе: «На той тропе нет никакого счастья – одни заботы, а в финале смерть. Зачем глупец по ней ступает – кто б знал. Быть может, он не видит, что полно путей – и на любом из них ждёт доля слаще, но сладкоежкой нашего адвену не назвать. Он жалостью к себе так упивался, что помутнел давно рассудком, как Самсон, и свод обрушил каменный на плечи, взваливши ношу, что поднять не в силах и атлант – ну так откуда же прозренья взять? Он заплутал и, как синица, внемлет, что б было всё да по его хотенью…»! Кхе-кхе-кхе! Что-то в горле пересохло, как в иудейской пустыне. А у тебя?
– Есть немного, – почувствовав сухость во рту, просипел Кроулинг.