— Я хочу, чтобы мою дочь наконец выписали. Я больше не доверяю врачам.
Алекс, сам не зная почему, улыбнулся и, вдруг расслабившись, откинулся на спинку кресла:
— Что ж, видимо, мне повезло. Я — не врач, я — похоронный агент.
***
Елена освоилась в кабинете куда быстрее, чем Алекс: молча поднялась, подошла к книжному шкафу, чтобы, не спросив разрешения, выудить зажатую между Фолкнером и Стейнбеком бутылку бурбона, и, захватив стаканы, так же молча вернулась к столу. И Алекс подумал, что проделывает она подобное, возможно, не в первый раз, но уточнять не стал. Он не хотел знать, что связывало отца с этой женщиной. Как не хотел ничего знать и о ее дочери. Но пауза затянулась, за окном сгустился осенний туманный вечер, а стоявшая на подоконнике высохшая тыквенная голова так и манила достать из кармана спички, зажечь свечу да неотрывно смотреть, как сквозь неровные прорези сочится теплый оранжевый свет.
Но вместо этого Алекс взял с подоконника покрытый лаком крохотный птичий череп, сжал в кулаке, чувствуя, как острый, окрашенный в черный клюв неприятно царапает кожу, и спросил для галочки, как для галочки соболезновала ему Елена:
— Ваша дочь больна чем-то… неизлечимым?
Елена, к его удивлению, рассмеялась. Громко, но надломлено и некрасиво.
— Хотела бы я знать.
Алекс непонимающе сощурился, но объяснений не дождался. И оттого в очередной раз задался вопросом, какого черта она вообще здесь забыла? Зачем сидит перед ним, помрачневшая, кусает губы, теребит кожаный ремешок, плотно обхвативший запястье, потирает тонкими пальцами тигровый глаз, вправленный в серебряный ободок, а затем — впивается ногтями в ладонь, оставляет следы… И какого черта сам Алекс делает здесь, в этом доме, чужом и мрачном? Зачем сидит в отцовском кресле, будто в своем, дышит спертым воздухом, сжимает в кулаке череп несчастной птицы да невольно согревает беспомощным жалким теплом, которого самому не хватало…
— Этот браслет… дочь подарила. — Голос Елены заставил Алекса очнуться и поднять глаза, но он все же успел заметить, как на его раскрывшейся ладони краснеет оставленная клювом глубокая ямка. — Говорит, тигровый глаз защищает от злых духов. Будто я верю в духов…
— Но ведь во что-то вы верите?
— В то, что моей дочери здесь не место. Здесь или в любой другой клетке!
— Почему вы говорите все это мне? — Недоумевая, нахмурился Алекс и в безотчетно защитном жесте сложил на груди руки. — Не я ее здесь запер.
— Ни вы и ни кто другой. Она сама себя заперла.
***
Бурбон оказался сладким до тошноты: каждый глоток оставлял на языке привкус карамели, марципана и миндаля. Алекс морщился, с неприязнью вдыхал тяжелый запах обожженного дерева, но продолжал пить.
И только на Елену бурбон подействовал благотворно: она заметно расслабилась, расправила обтянутые шелком плечи, а когда наконец заговорила, голос ее прозвучал мягко и вкрадчиво. И Алекс понял, она вовсе не испытывала его терпение: молчала, не находила слов, уходила от темы, но лишь потому, что давно уже не верила, будто ее услышат. А может, просто язык, на котором они теперь говорили, ничем в них не отзывался, так и остался чужим и куцым. Язык для формальностей и протоколов — не для вечерних посиделок в полутьме кабинета да за бутылкой паршивого бурбона.
— Я толком даже не знаю, какой моя дочь была прежде. — Елена подалась вперед, провела пальцем по чуть запылившейся этикетке и аккуратно отодвинула бутылку на середину стола, от греха подальше. — Ее воспитала бабушка. Мне пришлось уехать, я не могла взять с собой в неизвестность ребенка.