Не обошли бабы вниманием и ее, Вету. В первый же субботний вечер, после бани, когда стемнело, заходили в дом, одна за другой кланялись бабке и крестились, и каждая зыркала на Вету и поджимала губы. А потом, напившись чаю и поговорив о погоде и о ценах на мясо в нынешний год, снова рассматривали ее, уже откровенно и оценивающе.
- Эта, что ль, приемыш-то у вас, бабуль?
- Эта, - кивнула бабка Катарина, - эта самая.
- Ишь, худая, точно щепка. Силы-то есть работать?
- Пока не жалуюсь, - ответила бабка. – Да я и сама покуда ничего, - она засмеялась и вытянула морщинистые руки.
- Ты-то ничего, а она гляди – оберет тебя да сбежит, а того хуже из дому выставит. Наплачешься.
- Что ж вы, бабы, на человека не знаючи напраслину возвели, - заступилась бабка. – Девочка у меня хорошая, ласковая. Сирота ведь, как не пригреть сироту?
- Сирота! А глазами-то зыркает, конопатая. Тебя как зовут, девица? – они обращались к ней нарочито ласково, точно к умалишенной, всего разговора не слышавшей.
- Вета, - тихо ответила девушка, не отрываясь от работы.
- Имя-то какое… не наше. Иль ты не здешняя, Вета?
- Здешняя, - так же тихо, но с ноткой вызова сказала Вета. – Отец у меня с Севера.
- Ну, оно и видно. Хилая ты. Смотри, бабушке-то кланяйся, она тебя пригрела…
Вета с радостью убежала бы от таких расспросов и обсуждений, если б было куда. И напрасно надеялась она, что все обойдется одним разом – новизна события так и не стерлась в течение всей зимы. Каждый раз, собираясь у Катарины, бабы обязательно спрашивали хозяйку:
- Что, Катарина, приемыш-то твой? Привыкает?
Бабка оглядывалась на замершую в углу фигурку за работой и охотно кивала: