– Нет, я не буду восстанавливать с ней отношения. Не буду больше ни в чем убеждать. И ничего не буду от нее ждать. Потому что в этом нет смысла.
– Твоя мать всегда была для меня... – Хинта замялся, – ну, примером того, чего у меня нет. Мне казалось, она любит тебя так, как моя мать любить не умеет. Я даже завидовал тебе до сегодня. Даже сейчас ты называешь ее мамой, а не матерью. Это так резало мне слух, когда мы познакомились. Тебя из-за этого считали в школе малышом. Когда я узнал тебя ближе, я понял, что это здорово и что это не делает тебя хуже других. Но сегодня все наоборот, и мне режет слух, когда ты называешь ее мамой. Это так неправильно. Она испугалась вчера за тебя и за себя – но она не герой, как и я, да и почти все в Шарту. Поэтому она себя так повела. Ты, кажется, хочешь примирить огромные войны, но ее не можешь извинить за одну пощечину. Почему так?
– Дело не в моем желании. Это напрасный труд. Я весь последний год звал ее назад в наш с ней мир. И чем больше я звал, тем страшнее мы отдалялись.
– Я понимаю. Просто почему-то я очень хочу, чтобы у тебя все было как раньше.
– Мать не может быть с мальчиком вечно. Отношения с ней прекрасны и необходимы, но на ее место должен однажды вступить кто-то другой, кто-то, кто поведет дальше: отец или старший наставник, друг. – Это снова прозвучало очень взросло, непохоже на вчерашнего Тави. – Я слышал, так воспитывали в Джидане. Там, как и везде, были неполные семьи, но мальчики, если их не воспитывал отец, в двенадцать лет уходили в специальные отряды, где должны были встретить своего старшего.
– Откуда слышал?
– Не знаю, – вдруг потерял уверенность Тави. – Может, и не слышал, а где-то читал. Просто я половину ночи сидел на постели, засыпанной обломками того, что мы создали вместе с ней. И мне приходили мысли. – Он снова вытер пот со лба. – Мое время с ней кончилось, Хинта, в этом все дело. Я люблю ее – или, скорее, люблю то, какими мы с ней были когда-то. Она, кстати, тоже это любит. Просто по-своему. Но так получается, что мы больше не можем вернуться в ту точку, где наши любви сходились. Это закончилось, потому что я вырос. Она требовала от меня, чтобы я стал взрослым, и упустила то, как это произошло. Я уже взрослый. Но не такой взрослый, как она, а такой, который будет ходить в ламрайм всю свою жизнь.
– Но ты же говорил, что она услышала тебя в конце.
– Да. Или это был еще один ее трюк, чтобы приманить меня к себе. Я теперь понимаю, что половина ее лицемерия всегда была направлена именно на то, чтобы сохранить между нами мир. Но от этого мир становится ненастоящим. И вот вчера он лопнул как мыльный пузырь. Если я послушаю ее, то мы окажемся в западне благонамеренного надувательства – в пародии на то, чем мы по-настоящему обладали, пока я был совсем маленьким. Это будет плохая жизнь, и я не согласен ее вести. Я не хочу изображать счастливую семью, когда это уже не так.
– А как получилось, что до ее пощечины ты не знал, за кого она собирается голосовать на гумпрайме? То есть, я понимаю, что ты сидел не вместе с ней, но вы наверняка чуть-чуть общались хотя бы в перерыв.
– Нет, все было не совсем так. Мы начали спорить задолго до моего выхода на трибуну. Сначала я не собирался делать этого сам. Я просил ее выступить и от своего имени пересказать им мои мысли. Я знаю, ее послушал бы даже Джифой. Я очень на нее надеялся, но в этот момент вдруг окончательно выяснилось, насколько она меня не понимает. Тогда я сказал, что сделаю это сам. И вот тут мы по-настоящему поругались. Она хотела меня увести. А я возразил ей, что являюсь членом общины и что перед гумпраймом наши с ней права почти равны.
– Никогда не видел, чтобы выступали дети. Даже не слышал о таком. Хотя, наверное, дети выходят на трибуну, если оказываются свидетелями в суде – но это происходит раз в десять лет.
– И мама твердила о том же. Однако дети голосуют. И нет ни одного закона, который бы запрещал детям делать что-либо в гумпрайме. А раз закона нет, то ты, я и даже твой брат – полноправные члены общины. – Тави оглянулся на Ашайту, ходившего-танцевавшего по другой стороне теплицы. Тот тянулся руками к сферическим донышкам горшков, но не касался их, а будто тек мимо ладонями.
– Отец говорил, – вспомнил Хинта, – что еще до моего рождения кто-то из семьи Джифоев пытался переписать законы Шарту. Там, среди прочего, было предложение ввести минимальный возраст голосования. Но против этого восстали крайняки: у многих из них многодетные семьи, и голоса их детей – часть их политической силы.
Тави кивнул.
– Тогда мама сказала, что голосовать я могу, как мне вздумается, но из административной ложи выходить не должен. Я ничего ей не обещал. Просто дождался подходящего момента и сделал все по-своему.
– Страшно было решиться?
– Сначала – почти нет. Сначала я думал только о том, как сильно мы разошлись с мамой. И о том, что кто-то должен сказать эти слова. И что никто не скажет их кроме меня.