— У тебя ужасно усталый вид, Марсель, — сказала maman, когда они сели в столовой за чайный стол.
— Да, maman, не правда ли? — подхватила жена, выглядывая из-за самовара. — Вчера у меня была Софи Нагатова и говорила, как хорошо в Финляндии, и как теперь это принято ездить в Финляндию зимой — вот мне и пришло сейчас в голову поехать туда недели на две.
Очевидно, эта поездка в Финляндию была уже ими обсуждена.
Маркелу Ильичу захотелось сказать:
— Зачем вы притворяетесь и не говорите прямо, что решили везти меня в Финляндию?
Но он не сказал и стал раздумывать над тем, отчего даже таких пустяков нельзя сказать таким близким людям, как мать и жена — ведь это гораздо таинственнее и непонятнее, чем изречения в тетрадке.
Чай пился медленно. Жена и maman говорили о театре, о войне, о знакомых, вспомнили его кузена, поступившего в действующую армию добровольцем. Maman его осуждала, говоря, что офицеров много, а у матери он один сын. Жена слабо заступалась, говоря, что он холостой. Маркелу Ильичу делалось все скучнее и скучнее, столовая как будто опять начинала заволакиваться мутной пеленой воды. Ему хотелось уйти, но уйти было нельзя. Ведь нельзя же вот так встать и уйти, хотя это совершенно естественно, в сущности, но этого почему-то нельзя сделать…
И вот он почувствовал, что ноги его деревенеют, сливаются в одно, плотно упираются в пол, а плечами и головой он поддерживает, да, да, поддерживает что-то — это что-то и maman, и жена, и его служба, и светская жизнь — одним словом, всё!
Отними он плечи и руки и все рухнет сразу! Сердце его замерло, и голова закружилась.
— Боже мой, Марсель, как ты побледнел, — привел его в себя голос maman.
Он очнулся и, проводя рукой по лбу, пробормотал, что у него закружилась голова.
— Тебе лучше всего лечь в постель, — посоветовала maman.
Маркел Ильич плохо спал эту ночь. Перед ним в тяжелой дремоте плыли силуэты растрепанного скрипача и хромой женщины, а ощущение кариатиды все не проходило.
И вдруг он сел на постель и произнес почти вслух:
— Чтобы освободить голову, нужно…. А что нужно? Если будет грязно завтра, я надену калоши и пойду на Пантелеймоновский мост.
Решив это, он вдруг почувствовал легкость, спокойствие и сразу заснул спокойным крепким сном.
Проснувшись, он был весел.
Решение — идти словно освободило его от какой-то тяжести.
Он ласково побеседовал с женой о выставке и о французском театре, пошел на службу, которая на этот раз не показалась ему такой противной. К обеду пришла maman и еще две дамы.
Он был любезен, остроумен — совсем как прежде.
Это было теперь совсем нетрудно, так как он знал, что в двенадцать часов он пойдет на Пантелеймоновский мост, и все окружающее стало таким не важным, что все его странности уже не тяготили его.
Отчего человеку не делать и не говорить того, чего от него требуют окружающие, когда вот он пойдет на Пантелеймоновский мост?
Он даже отыскал для этой прогулки благовидный предлог — посещение своего приятеля, где всегда играли в бридж, и, возвращаясь откуда, он и нашел тетрадку.
Товарищ был холостой, следовательно, ни жена, ни maman не могли его туда сопровождать.
Погода была такая же отвратительная, как и накануне, но он не взял извозчика.
У Марсова поля он провалился в какую-то яму, наполненную талым снегом.
— Это-то в столице и в ХХ-ом столетии, — возмутился он и принялся обдумывать письмо в газеты «о вопиющем неблагоустройстве столичных мостовых». Вообще, он совершенно не думал о том, куда он идет и что ждет его на Пантелеймоновском мосту.
Его мысли были совершенно ясны, но довольно бессвязны, как у всякого человека, когда он не обдумывает, а просто воспринимает впечатления извне.
Попробуйте иногда проследить ваши мысли, вы даже удивитесь их странному метанью.
Идя по бульвару вдоль Марсова поля, он приостановился полюбоваться на двойную арку огней над Троицким мостом и на каскад мелких, более желтых огонечков, словно пересыпающихся через нее.