Глава 5. Нина Степановна молчит
Утро было ватным — как подушка, забитая старым пухом, сыроватым и чужим. Свет просачивался в окна библиотеки с усилием, будто с другой стороны стекла кто-то держал его за плечо, не пуская внутрь. Николай сидел за столом, не касаясь спинкой стула. Его поза была неестественно прямой, как у человека, которому нечем больше опереться — только позвоночник и старые привычки.
Он не спал. Не потому, что не мог, а потому что не решился. Сон казался опасным — слишком тонкой плёнкой, за которой могла оказаться не просто ночь, а другое утро. Слишком другое. Чай был сладкий, почти липкий. Он остыл ещё в четыре, но Николай продолжал подносить кружку к губам, как обряд: если пить — значит, всё ещё здесь. Зубы слипались от сахара, но это только помогало — лучше вязкая реальность, чем та, что ждёт в той книге.
На кармане куртки — выпуклый ком бумаги. Он скомкал страницу сразу, как только прочитал, но не выбросил. Теперь не мог объяснить, почему.
«Откроешь — уйдёт», — эта фраза будто впиталась в кожу сквозь ткань.
Он пробовал не думать о ней. Не получалось.
– Сначала Кононов. Теперь кто?.. – тихо проговорил он в зал.
Голос прозвучал хрипло, как у старого мотора, которому не дали разогреться.
Пауза. Шорох — но это, наверное, обложка книги, слегка съехавшая по столу.
– Может, опять показалось, – сказал он тише, как будто объясняясь. Не с кем-то. С чем-то.
Он встал, пошёл к окну. Стекло было покрыто мелкой пылью — городской, дорожной, книжной. На улице, как обычно, ничего не происходило. Но и «как обычно» теперь звучало иначе. Библиотека будто сменила кожу — не снаружи, внутри. Даже воздух изменился: тише, гуще, будто его кто-то глотал вместе с тобой.
Он потер шею — кожа под пальцами была прохладной и сухой. Вернулся к столу. Пальцы сами нащупали записку в кармане, как будто она нужна была ему не для прочтения, а просто чтобы знать: она есть.
В книге было пусто. На этой странице — пока. Но Николай чувствовал, как внутри растёт что-то, чего он не хотел называть. Не страх. Не интерес. Не долг.
Что-то, похожее на ожидание.
Он вздохнул и снова налил чай. Заварка была вторая, вода — из холодного термоса, но всё равно пил.
– Ладно, – сказал он и кивнул чему-то в углу, где ничего не было. – Идём дальше. Смотрим, кто следующий.
***
Утро было мутным, как вода в стакане после плохо промытого чая. Курган стоял под низким небом — не серым даже, а выцветшим, как старая простыня, которой накрывают мебель в домах, где никто больше не живёт. Воздух лип — не от жары, а от влаги, невидимой и въедливой. Ткань рубашки прилипала к лопаткам, будто библиотека отправила за ним своих курьеров в виде пара и промокшей пыли.
Николай шёл медленно, будто не по улице, а по плитке в больнице, где знаком каждое пятно на потолке. Хотел хлеба — и покоя. Хотел, чтобы булочная пахла булочной, чтобы радио играло, как всегда, ту дурацкую шансонную песню, чтобы Нина Степановна, в белом фартуке и с причёской времён молодости его матери, ворчала на цену муки и прохудившийся ящик для мелочи. Хотел, чтобы всё вело себя как положено. Без намёков.
Дверь булочной скрипнула — не противно, а почти ласково. Колокольчик над входом брякнул с дребезжащей интонацией, как старик, случайно задевший табуретку. Из приёмника за прилавком доносилось что-то глухое, рваное, с голосом будто из унитаза: «…девяносто… девять… и я иду домой…». Старая кассета или очень старая радиостанция.
– Доброе утро, Нина Степановна, – сказал Николай и сразу почувствовал, что голос звучит не в то помещение.
Слишком громко, как будто слово ударилось о стекло.
Она подняла глаза, улыбнулась — привычно, как дежурный жест. Кивнула. Но не ответила.
Он остановился, не доходя до прилавка шаг. Что-то не так. Не нарушено — сдвинуто.
– Чёрный и батон, как обычно, – проговорил он, наблюдая за тем, как она отходит, берёт хлеб, заворачивает.
Движения точные, но замедленные, как будто через плотную воду. Ни одного звука — даже плёнка не шуршала, только слиплась.
Она положила булки на весы, оторвала листок из блокнота. Быстрый почерк: «С утра не могу говорить».
Он прочитал. Помолчал. Пальцы сжались в кулак внутри кармана — не испуг, а привычка сдерживаться.