«Ты же закрыта…», — подумал он.
Но сразу понял: нет. Не закрыта. Приоткрыта. Не внешне — по сути. Как человек, у которого ещё рот не раскрылся, а ответ уже готов внутри.
Николай перевёл взгляд на блокнот. Там, в правой колонке, уже было написано что-то — его рукой, но не по его воле. Почерк тот же: нервный, чуть уклонённый вправо. Только он не помнил, как написал:
«Видел. Знаю. Не мешаю».
Ручка продолжала скользить, хотя он не давал команды. Только пальцы — как будто слегка покалывало под кожей, и тело само выбирало траекторию.
Он резко отдёрнул руку, но не успел — дописалось:
«Следующий — мальчик. Имя потом».
— Ну ты даёшь… — выдохнул он и откинулся на спинку стула.
Воздух в библиотеке зашевелился, как простыня, которую кто-то медленно тянет с ног — без звука, но с ощутимым прикосновением.
Он посмотрел на книгу. Теперь она будто улыбалась. Не уголками, не жестом — состоянием.
— Если ты правда читаешь, — проговорил он вслух, с горечью, будто по телефону в пустоту, — давай по-честному. Без выкрутасов. Без вот этих игр. Мы взрослые, старые почти. У меня давление, у тебя… чернильная душа, что ли.
Книга не ответила. Конечно.
Но лампа мигнула — и это, на секунду, выглядело как кивок.
Николай поджал губы, взял блокнот и резко, без церемоний, перевернул страницу. Бумага треснула — как сухая кожа. И где-то в глубине зала, там, где стеллажи теснились, как старики в очереди, тихо зашуршало. Одноразово. Как вздох, как смех, как шаг.
Письмо упало в коробку, крышка — хлоп. И будто обратно заперлось что-то, чего не должен был знать.
В детстве это ощущалось игрой. Как будто можно схитрить: если не дочитаешь — не случится. Если не вслух — не всерьёз. Тогда, в хрущёвке на краю улицы, он прятал письма от незнакомцев, выловленные из мусорных ящиков. Под кроватью их было с десяток. Буквы в них плыли, чернила выцветали, но смысл всегда жил — как плесень: тихо, липко, на ощупь.
Теперь всё было по-настоящему.
— Кот, — сказала соседка. — Серый. Такой ещё, полосатый. Он за ним побежал… И машина. В больнице сейчас. Без сознания.
Она говорила это с той интонацией, как будто рассказывает погоду: «Облачно с осадками, ребёнок — в реанимации».
Николай молчал. А внутри, под кожей, будто хрустнуло. Будто кто-то переломал пальцы, которыми он держался за остаток нормального.
«Кот, — повторил мысленно. — Серый кот… беда. Беда не для тебя — для того, кто глянет ему в глаза».
И он знал. Знал раньше. Знал до.
Он стоял на месте, не двигаясь, с этой своей дурацкой авоськой, в которой была банка гречки и треснутая упаковка яиц. Знал — и ничего не сделал. Просто записал. Просто переложил из левой колонки в правую.
Мир в тот миг будто покачнулся. Нет — не упал. Не затрещал. Просто — чуть сместился. Как если бы тень от дерева вдруг потянулась в другую сторону. Или звук дверцы шкафа раздался без того, чтобы её кто-то тронул.
— Фамилия… — выдавил он, уже доставая из внутреннего кармана книгу. — Как фамилия у мальчишки?..
Листал быстро, но осторожно, как будто боялся — не порвать, а попасть не туда.
И там, в нижнем углу страницы, чернильной вязью, будто рука не писала, а вдавливала знаки в плоть бумаги, было выведено:
«…Гринёв Д. — увидел, но не понял. Пострадал за взгляд».
Горло сжалось. Воздух стал каким-то из другого состояния — как в морозильнике, где вырубили питание. Тихий, вязкий, ненастоящий. Николай хотел сказать вслух: «Я не знал, что это он. Я ж не знал…». Но не сказал.
Потому что знал.
Он закрыл книгу. Не резко — бережно, как закрывают глаза мёртвому. И выдохнул. Долго, беззвучно.
— И кто теперь следующий, а? — хрипло спросил он пространство. — Кто у тебя по списку, сука чернильная?