К удивлению Лейлы, оказалось, что её жизнь в лагере не сильно отличается от той, что была в деревне. У мужчин, ясное дело, всё было иначе. Если они не упражнялись на мечах и с луками, то куда-то уходили — иногда до темноты, иногда на несколько дней. Куда уходили — Лейла не знала.
Попробовала как-то спросить у Андриса, но брат сразу окрысился:
— Чего любопытничаешь? Не твоё это бабье дело!
А её бабье дело было — при кухне. Совсем как дома, если не считать того, что в деревне всё-таки было много проще. Вода там была в колодце, её не надо было таскать из речки по косогору — наказанные Альвин и Осберт отлынивали от своих обязанностей, как могли. Указом им был только воевода, но беспокоить его по таким пустякам Лейле не хотелось. Да и печь дома была добротная — каменная, обмазанная глиной, с такой тягой, что в трубе аж ревело. Здесь стряпать приходилось на костре, да и развести его была целая наука. В первый же день под навес, заменявший кухню, явился помощник воеводы — потом Лейла узнала, что его звали Летард — и заявил:
— Увижу дым — всё варево в огонь вылью!
Жечь костёр без дыма Лейла научилась быстро. Для этого требовалось заранее, чтобы потом лишний раз не бегать, наготовить дров — да не хвороста, не валявшегося лапника, а сухостоя, да чтобы без лишайника был, звонкий, как барабан. Тогда дыма не было, а лишь дрожал над костром горячий воздух. Каждый день Лейла притаскивала на себе по четыре вязанки дров, сваливала их у кострища и шла по воду. Натаскав воды, разводила огонь и принималась кашеварить — из чего придётся, выбор был невелик. По приказу воеводы каждый день в урман снаряжались по двое охотников — если им везло, то похлёбка была с мясом, но бывало и так, что те возвращались с пустыми руками. Лейла приноровилась варить сныть, крапиву и бархатистые мягкие лопухи. Ни репы, ни брюквы, ясное дело, не было, и для сытности Лейла добавляла в похлёбку толстые мучнистые корневища рогоза, который в изобилии рос вдоль берега реки. Корни шли в котёл, а плоскими листьями, похожими на лезвия ножей, Лейла догадалась укрепить навес, чтобы не протекал и дождевая вода не лилась прямо в похлёбку. А в пойме, чуть подальше от того места, где Лейла брала воду, обнаружилась прорва щавеля — при одной мысли о его кислых и сочных листьях рот наполнялся слюной.
Беда была разве что с хлебом. Когда отлучки мужчин затягивались на несколько дней, они, бывало, возвращались с припасами — мешками с мукой, луком, а один раз притащили даже бочонок солонины. Но принесённая снедь расходилась быстро, а живот старого добра не помнил — Лейла уже знала, что сколько бы она ни съела ввечеру, утром проснётся всё от той же тянущей, сосущей боли в кишках. И не было от этой боли иного средства, кроме еды — а той было мало, и с каждым днём всё меньше. Лейла с остервенением мешала черпаком в котле, стараясь не вдыхать сытно пахнущий пар, но в животе всё равно громко пело. Потом приходили мужчины — много злых, голодных, усталых мужчин, каждый со своей миской, и Лейла снова принималась перемешивать похлёбку, стараясь налить каждому погуще, со дна. Два огромных котла пустели тут же. Лейла сливала остатки похлёбки — если они были, конечно — в ведро и тащила котлы к реке, отмывать, пока не засохло. Если быстро управиться, можно было поесть и самой. Из ведра Лейла плескала остывшую похлёбку в собственную миску, да это была и не похлёбка даже — оставшаяся от неё бурая жижа, в которой иной раз попадался разваренный лист лопуха или крапивы.
Воевода иногда приходил есть вместе со всеми, но чаще Лейла относила похлёбку ему в землянку. Землянок в лагере было довольно много — больше, чем пальцев на одной руке. В каждой из них жили по несколько человек, но у воеводы была своя, которую он делил только с Летардом.
Летард Лейле не нравился. Во-первых, она никак не могла забыть его угрозу вылить похлёбку в костёр (ты бы сам встал до рассвета, да дров наколол, да воды натаскал, да кореньев начистил, да поесть приготовил — кулём свалишься!), а во-вторых, Летард, по мнению Лейлы, позволял себе грубо разговаривать с самим воеводой. Самое удивительное, что воевода, никому не дававший спуску, словно бы и не замечал Летардова свинства. Как-то раз, спускаясь по укреплённым досками ступеням, Лейла услышала обрывок разговора, не предназначавшегося для её ушей.
— Знаю, — это говорил воевода. — Знаю всё, что ты скажешь. Твоя правда. Ну так ступай, я ведь не держу.
В землянке что-то громыхнуло — похоже, Летард в сердцах бухнул кулаком по деревянному, грубо сколоченному столу.
— Ну при чём тут это? «Ступай, ступай»! Сам знаешь, я тебя, дурака елового, не брошу. Я просто никак в ум не возьму: чего ты ждёшь? Чего здесь сидеть-высиживать? Или ты подмоги дожидаешься? Откуда она возьмётся, эта твоя подмога? Медведям, что ли, копья раздашь?
— Росомахам.
— Тебе всё шутки шутить! Я тебе говорю: добром не кончится. Сам знаешь, что бывает, если всякий сброд в отряд набирать! Воруют, говоришь? Так это ещё цветочки! Ещё пару лун тут посидишь — таких ягодок дождёшься, что мало не покажется.
— Сам знаю.
— Да тебе хоть кол на голове теши! — в сердцах воскликнул Летард. — Знает он! Послушай: я тебя хоть раз подвёл, а? На границе с тобой стояли. Купцов этих чёртовых толстозадых охраняли. В столице ты отрядом командовал, так я всё это время с тобой был! И когда северяне пришли — тоже
!
— Я помню.
— А что меня из-под мечей вытащил, помнишь?
— И это помню.