*
Я не помню своего детства. То есть, конечно, как и все я был ребёнком, носил рубашонки, перешитые из старых ряс, бегал по ярусам пещерной обители, где жили братья во Христе, любил вкусно поесть и долго поспать. Тогда мне это не возбранялось. Небольшая киновия, всего-то семеро отшельников-христиан, относилась ко мне, нежданному Божьему подарку, по-отечески. Но детской беззаботности в себе я не помню. Слишком рано мне открылся Путь.
Помню, как сидел на полу в своей клетушке, распекаемый братом-келарем, рабом Божиим Симеоном, за то, что таскал из скриптория мятые куски пергамента, на которых братья пробовали перья. Эти-то обрывки и нашёл брат-келарь под козьими шкурами на моём топчане вместе с раскрошившимся угольным стилом. К слову, стило я сотворил себе сам, подержав в мокром песке обожжённые вишнёвые прутики. Линии сделанные такими угольками, мягче ложились на пергамент, и стила не крошились в моих ещё неумелых пальцах. Брат-келарь, в миру служивший воином где-то в Сирии, голос имел зычный, и проповедь его на тему бережения гулко разносилась под пещерными сводами. Когда он дошёл до заповедей Господних, мне стало мучительно стыдно. Грешно красть. И вдвойне грешно красть у Божиих слуг, отказавшихся от сует накопления и ушедших от мира. А, кроме того, давших приют и пищу мне - безродному подкидышу, найденному однажды на пороге отшельнического жилища. Добродушный брат Симеон не упрекнул меня в неблагодарности, но моё раскаяние само нарисовало мне облик волчонка-приёмыша, кусающего руку дающую.
Да, никто в общине не попрекал меня, нахлебника-сироту, ни пищами, ни кровом, ни утешением. Ни вынужденной моей, по малолетству, бездельностью. Но, обретаясь среди братьев, для которых ежечасное подвижничество определяло жизнь, я невольно сравнивал себя с этими неустанными муравьями Христовыми. И сравнение мне не льстило. Разве мог бы я быть на месте брата Луки, проповедовавшего среди варваров-степняков и претерпевшего немыслимые пытки, на которые обрёк его гнев изувера-воеводы? Или как римский епископ Сотер, о котором рассказывал мне смотритель скриптория, лицом к лицу противостоять волкам-монтанистам, что, говорят, приносили в жертву младенцев. Такой силы духа я в себе не знал. Братья при мне были чем-то вроде ангелов, снисходящих до моего ничтожества, не брезгующих кормить, учить и любить меня - нищего духом и бесполезного.
Вот и тогда брат Симеон поучал меня бережливости, а я корчился от стыда и оттого, что никогда не быть мне хотя бы слабым отражением чистых и праведных моих благодетелей.
Внезапно, чья-то тень заслонила дверь моей кельи. Брат-келарь не сразу заметил отца Прокла, потому что стоял спиной ко входу. А я вскочил, склонился, терзаемый суетной мыслью, что теперь пастырь будет знать меня не только как нахлебника, но и как вора. Преосвященному хватило беглого взгляда на мои пылающие уши и развороченную постель, бесстыдно извергнувшую водопад мятых обрывков, чтобы увидеть и понять.
- Оставь нас, брат мой! – негромким глубоким голосом промолвил святой отец.
Когда келарь покинул мою каморку, Преосвященный молча присел на край ложа. Я продолжал стоять, втянув голову в плечи. Вряд ли отец-настоятель ограничится проповедью о бережении, он насквозь зрит мою окаянную душу и богопротивную гордыню. Внезапно я вспомнил, как радовался своей выдумке со стилом, и радость эта показалась мне кощунственной и нелепой.
Худые и сильные пальцы святого отца долго перебирали наброски. В тонком луче света, прострелившего прорезь оконца, порхали пылинки. Ничего не происходило. И вот, когда я в пароксизме раскаяния уже готов был пасть перед ним на колени, давясь слезами и воем, он встал, шагнул ко мне и приподнял мой подбородок. Серые глаза глядели ласково.
- У тебя дар, дитя. Бог показал тебе Путь, я помогу следовать им.
Больше у меня не было необходимости воровать пергамент.